BabaNaka73

BabaNaka73

Истории о жизни одного Дома престарелых в реальных судьбах проживающих
На Пикабу
133К рейтинг 4849 подписчиков 118 подписок 37 постов 33 в горячем
Награды:
5 лет на ПикабуЗа байки из богадельниболее 1000 подписчиков
2

Застывшая душа 4

1 часть здесь

2 часть здесь

3 часть здесь

Последняя суббота апреля была в интернате родительским днём. Желающие ездили на кладбище — приводить могилы в порядок, навещать родных.

Автобус подавали к крыльцу ровно в десять. Все собирались в вестибюле с кульками, пакетами, цветами.

— Товарищи, не толпитесь, сразу рассаживайтесь. Кому не хватит места — не переживайте. Будет три рейса, — громко выговаривала старшая медсестра Лидия Васильевна. — Все успеют. Помните: по одному не разбредаемся. Далеко не уходим. Встречаемся у автобуса. Напоминаю: инвентарь привозим обратно. Все слышали?

Отделение пустело. Петрович надел пиджак с медалями. Анна Михайловна взяла Лизоньку, но потом передумала и оставила на кровати.

Юрковский — в спортивном костюме с вытянутыми коленками — тащил к автобусу грабли. Завхоз пересчитывал и выдавал перчатки.

Не взяли с собой только слепого Гришу.

Силин стоял у окна и смотрел на оживившихся стариков.

— Гроза, ты разве не поедешь? Чего не одеваешься? — спросил Петрович.

— Не к кому, — отрезал он.

— Так и у меня там никто не лежит, слава богу. Дело-то в том, что там же наши, — Петрович обвёл глазами вокруг, натягивая куртку поверх пиджака. — Тутошние. Интернатовские. За ними поухаживать некому. Да и мы помрём — кто потом могилку приберёт? Вот и оно! Айда собирайся, поедем. Надо.

Силин покачал головой. Не могу. Не могу на могилы. Не поеду.

— Ну как знаешь, — покачал головой Петрович. — Твоя воля. С меня тоже проку мало, но я поеду, подсоблю.

— Нет у меня здесь ни живых, ни мёртвых, — проговорил вслух Силин, оставшись один.

И подумал, что умрёт он в чужом городе, где ни улицы, ни переулки не знают его шагов. Далёкий остров знает, а город, в котором его похоронят, — нет.

Силин снял очки, сел на пол и стал тереть стёкла концом незаправленной рубашки.

— Я не выходил с территории пять лет. Получается, я призрак для этого места. Я есть — и меня нет.

Он поднялся, пошёл в комнату Анны Михайловны, взял с кровати Лизоньку.

Кукла смотрела на него стеклянными глазами. Силин погладил её по голове, а потом прижал к себе.

— Всё, — сказал он. — Всё, Лизонька. Никого нет. И меня скоро не будет. А кому какое дело? Никому. Даже у этого памятника в сквере есть корни в этом месте. А после меня останутся только смятые простыни да стоптанные тапки.

Он сидел, покачивался со стороны в сторону и шептал. Может, молился, может, просил прощения.

Автобус вернулся к обеду. Раскрасневшийся Юрковский оторопел, увидев Силина с куклой. Тихо сел рядом, положил тяжёлую руку старику на плечо. Так они и сидели — глухонемой, злой старик и тряпичная девочка.


На следующий день Силин заболел. Он не понимал, день сейчас или ночь. Время рассыпалось. Он знал только одно: надо успеть сказать. Дописать письмо.

Он сидел перед открытой тетрадью. Ничего не выходило.

Юрковский подошёл, тронул за плечо. Старик не отозвался.

— Не могу, — сказал он тихо. — Не могу написать слово. Простое слово. Начинаю — забываю. Начинаю снова — не получается.

Он поднял глаза. В них не было злости. Только усталость.

— Как оно пишется-то? — спросил он. — Как?

Юрковский не слышал.

Силин наклонился над тетрадью, рука дрожала.

Он не дописал.

Утром Юрковский проснулся первым, посмотрел на соседнюю кровать. Встал, подошёл, потряс старика за плечо, потянул за руку. Потом сел на свою койку, сложил руки на коленях и заплакал.

На столе лежала открытая тетрадь с последним недописанным письмом.

В комнату, громыхая ведром, зашла мыть полы Никитична. Посмотрела на Юрковского и всё сразу поняла.

— Ну вот, — сказала она, перекрестясь. — И Гроза утих. Иди, — махнула она Юрковскому, — Любу зови. — Потом всплеснула руками. — Да кому я говорю… Люба-а-а-а! — крикнула она в коридор. — Силин…

В комнату стали заходить соседи. Петрович перекрестился. Анна Михайловна приложила Лизоньку к его груди — проститься. И только Юрковский плакал.


Городское кладбище начинается за бетонным забором, сразу после автобусной остановки. Там — старые памятники, ограды с чугунными навершиями, мраморные плиты с голубями и скорбящими женщинами.

Участок интерната — в дальнем углу, за оврагом, где земля сырая и сосны растут криво. Его не видно с главной аллеи. Его не найти по указателю — его нет. Те, кто приходит навещать своих, сворачивают в другую сторону.

Здесь всё иначе.

Нет памятников. Только железные таблички на столбиках, приваренных к железным блокам. Или простой крест. Бугорок, который через год осядет, и медсестра скажет новенькой: «Здесь дед Гриша лежит, который всё пел по ночам».

Могилы ровными рядами — как койки в палате. Места хватает всем. Интернат платит за участок. Для всех всё одинаково: обычный сосновый гроб, крест, последний костюм. Ни венков, ни цветов. На табличках — фамилия, имя, даты. Без слов «дорогому», «любимому», «незабвенному». Просто факты: родился — умер. Точка.

Здесь лежат те, кого некому было забрать. Или некуда. Или незачем.

Когда Силина похоронили, Елена Михайловна открыла папку. Писем накопилось много — целая стопка.

Она взяла трубку, набрала справочную областного центра, попросила найти номер Силиной Надежды Николаевны. Ей ответили, что таких данных нет. Попросила дать телефон ближайшего ЗАГСа — может, зарегистрирован брак или развод. Сказали: «Сведения предоставляются только родственникам».

Она положила трубку. Посидела, глядя в окно. Потом перевязала папку бечёвкой. Приедет дочь — отдам. А не приедет… значит, не судьба.

Через неделю после похорон в интернат приехала Надежда Николаевна. Уставшее лицо, руки с обкусанными ногтями. Забрала документы, расписалась в журнале. Елена Михайловна перехватила её в коридоре.

— Надежда Николаевна, — сказала она. — Как хорошо, что вам сообщили. У меня для вас кое-что есть. Ваш отец… он писал письма. Вы посмотрите. Может, там что-то для вас.

Она протянула папку. Надя взяла.

— Хорошо, — сказала растерянно. — Спасибо. Я обязательно посмотрю.

Надя шла по мокрой кладбищенской траве. Весенняя земля пружинила под ногами. Вороны на кривых соснах молча смотрели на неё. Надя наклонилась над табличкой со знакомой фамилией, и ворона громко каркнула. Будто доложила кому-то: «Пришла».

Третий ряд. Вторая могила от забора.

Железная табличка на столбике.

Силин Николай Григорьевич
1923 – 1993

На холмике — почерневшая ветка сирени. Наверное, положила санитарка. Надя не стала её убирать.

Она стояла у изголовья. Достала из папки конверт. Развернула. Тихо прочитала вслух:

— Вера. Я не знаю, почему я такой. Раньше думал — характер. А теперь врачи говорят — болезнь. Может, и болезнь. А может, я просто сволочь. Ты меня прости. Я тебя любил. Не говорил никогда. Дурной был. А теперь говорю: любил. И сейчас люблю. Прости меня.

Голос не дрогнул.

Она сложила письмо, достала спички. Зажгла уголок — бумага занялась быстро. Подержала над могилой, пока не осталась горстка пепла. Налетевший ветер смешал его с сухими иголками и унёс прочь. Надя выпрямилась. Поправила воротник пальто. Постояла.

Вздохнула. И пошла к выходу, не оглядываясь.

На могиле остались ветка завядшей сирени и сырая земля. Только кричали вороны.

Показать полностью
1

Застывшая душа 3

1 часть здесь

2 часть здесь

Наутро Силин снова всех ненавидел.

Соседа Петровича — за то, что тот каждое утро желал всем «здравия», а после фильмов о войне рассказывал о своих подвигах. Силин кричал на него и норовил стукнуть чем-нибудь, сам не понимая за что. Петрович крестился и шептал: «Господи, прости его, не ведает бо, что творит».

В семейной комнате напротив жила Анна Михайловна, бывшая учительница литературы. Её он ненавидел за то, что она не уходит в женское отделение после смерти мужа. За то, что впала в детство. Она теперь везде носила с собой потрёпанную куклу в розовом платье — Лизоньку. Разговаривала с ней, кормила с ложечки, укладывала спать. Силин терпеть её не мог: «Идиотка старая, с куклой таскается».

Потом заметил, что Анна Михайловна — единственная в интернате, кто никогда не плачет. Ведь у неё есть Лизонька.

Однажды он тайком подложил ей на тумбочку шоколадку. Анна Михайловна нашла, обрадовалась, дала кукле кусочек. Силин смотрел из коридора и шевелил губами, думая о чём-то своём.

А ещё с ними рядом жил слепой Гриша. Он не боялся Силина, ему было всё равно, что тот его ненавидит. Гриша садился рядом на кровать и говорил:

— Я тебя не вижу, Силин, значит, и не боюсь. А ты всё равно не туда смотришь, хоть и зрячий. Ничего не видишь.

Силин молчал, но Гришу не трогал никогда.

Два раза в неделю из женского отделения приходила библиотекарь Елена Михайловна. Силин знал, что она живёт в интернате на третьем этаже, но работает в библиотеке, и за это ненавидел её больше всех. За то, что читала старикам вслух и её все ждали. Читала короткие рассказы Чехова. Силин ворчал: «Бабы. Сопли. Любовь».

Но когда Елена Михайловна доходила до «Тоски» — про извозчика, которому некому рассказать об умершем сыне, — Силин замолкал и слушал. Иногда закрывал глаза и отворачивался к стене.


Юрковского переселили к Силину в конце лета. Петрович ушёл к новому старику — тот оказался однополчанином. Силин бушевал три дня. Он не давал согласия. Он привык к Петровичу.

Он кричал на Юрковского, тыкал в него палкой, плевался. Тот сидел на кровати, смотрел на эти конвульсии и улыбался. Широко. Добродушно. Силин заходился от этой улыбки. Юрковский улыбался и жалел его.

Ночью Силину приснился лишайник. Огромный, во всю стену. Серый, в коричневых разводах, он дышал. Силин стоял и не мог пошевелиться. Лишайник говорил голосом Веры: «Ты ничего не оставил. Ты призрак». Потом голос менялся — становился Надиным, детским: «Папа, я хочу, чтобы ты умер».

Силин хотел закричать — и не смог. Язык прирос к нёбу. Лишайник пополз на него — холодный, мокрый.

Он проснулся в липком поту.

Ночь. Тишина. Только вороны за окном перекликались — редко, зловеще. Сердце колотилось где-то в горле. Он попытался вдохнуть — не хватало воздуха.

Скрипнула кровать.

Юрковский встал. В темноте нашарил тумбочку, налил кружку воды. Подошёл к кровати Силина, нащупал плечо. Сухой тёплой ладонью потрогал лоб.

Силин хотел оттолкнуть, ударить. Не оттолкнул.

Юрковский взял его за руку. Сидел рядом — молча, тяжело дыша. Держал за руку, как ребёнка. Не отпускал, пока дыхание Силина не выровнялось. Тогда поправил одеяло, подоткнул со стороны спины. Вернулся на свою кровать.

Утром Силин долго смотрел на Юрковского. Тот чистил зубы порошком, выпятив губы, — домашний, смешной. Увидел, что за ним наблюдают, улыбнулся.

Силин буркнул:

— Чего лыбишься? Вчера… вода… спасибо.

Последнее слово он почти не произнёс. Но губы сложились правильно.

Юрковский кивнул. Отвернулся к окну. За окном орали вороны.

Силин лёг на спину, уставился в потолок. Подумал о лишайнике. О том, что Юрковский — такой же. Растёт на голом камне. Ничего не просит.

Мысль была слишком тёплой. Он прогнал её.

— Володька, — вдруг громко позвал Силин. Решился.

Юрковский повернул голову.

— Ты меня не слышишь, но я скажу. Слова эти… они во мне крутятся. — Силин нарисовал в воздухе спираль. — Мне нужно рассказать? Кому? Ты не слышишь. Больше некому.

Он помолчал.

— Я тут подумал… может, написать? Дочке. Наде. — Он помялся. — Или Вере. Боюсь, глупость выйдет. А может, и не глупость. Не знаю.

Юрковский сидел на кровати, сложив руки на коленях. Смотрел на старика.

— Ты не понимаешь, — сказал Силин. — И хорошо. Счастливый ты, Володька. Не слышишь ничего. А я слышу. Каждый день слышу. Как она дверью хлопнула. Как сказала: «Я больше не могу». Я слышу до сих пор. Слышу, слышу…

Он замолчал надолго.

— Я её люблю, — сказал он вдруг. — И дочку. Обеих. Я им не сказал. А теперь — поздно. Или не поздно? Как думаешь?

Юрковский не ответил.


Три дня Силин ходил по коридору, заглядывал в буфет, трогал ручки на стойке, вертел в руках тетради. Буфетчица Галя сначала терпела, потом не выдержала:

— Силин, вы купите уже что-нибудь или нет? Третий день ходите как привидение.

— Дай тетрадь, — сказал он хрипло. — И ручку. С запасным стержнем.

— Деньги-то есть?

Он выгреб из кармана пиджака мелочь, ссыпал на стойку. Галя пересчитала, вздохнула, положила перед ним тетрадь и ручку.

— Не хватает. Но ладно. Берите так.

Он забрал покупку, прижал к груди и пошёл в комнату. Отодвинул стол от стены, вытащил на середину, под люстру. Юрковский смотрел на него с кровати, но старик не обратил внимания. Он сел, открыл тетрадь, взял ручку. И замер.

С полчаса сидел неподвижно. Потом вывел первую букву, вторую. Рука дрожала, строчка уползала вверх. Он засопел, заслонил тетрадь локтем, хотя Юрковский и не собирался подглядывать.

— Не пишется, — сказал он вдруг громко. — Не пишется, сволочь!

Он швырнул ручку на стол, вскочил, опрокинув табурет. Юрковский вздрогнул, но продолжал сидеть.

— Чего смотришь? — заорал старик. — Чего смотришь, идиот? Улыбаться будешь?

Юрковский улыбнулся. Старик заметался по комнате, задел койку, стукнулся плечом о стену.

— Слово забыл, — сказал он уже тише. — Простое слово. Как написать-то? Вере сказать срочно. А как написать… — Он сел на кровать, обхватил голову руками. — Здравствуй. Вот. Здравствуй, Вера. А дальше? Дальше что?

Он встал, подошёл к столу, посмотрел на первую корявую букву. Схватил лист, смял, швырнул в угол. Потом снова сел, открыл новую страницу и начал сначала.

Так повторялось каждый день.

К вечеру он выдыхался. Ложился на кровать и молчал. Юрковский приносил стакан воды, ставил на тумбочку. Старик не благодарил, но и не ругался. Просто брал, пил, отдавал обратно.

Иногда, поздно вечером, когда Юрковский спал, Силин перечитывал написанное за день. Слёзы текли по щекам, падали на бумагу, размазывая строчки. Он не вытирал их. Сидел, смотрел на расплывающиеся буквы. А потом убирал лист в конверт и ложился.

Через неделю у него набралось три исписанных листа. Он свернул их вчетверо, сунул в конверт. На конверте написал адрес крупными, нетвёрдыми буквами:

Городецкая область, посёлок Городище, улица Лесная, дом 14. Силиной Вере Ивановне.

Письма он носил Елене Михайловне. Каждую пятницу, ровно в четыре, он появлялся в дверях библиотеки с конвертом в руке. Она уже привыкла.

— Опять? — спрашивала, откладывая книгу.

— Опять, — он клал конверт на стол. — Отправьте.

— Адрес тот же?

— Тот же.

Елена Михайловна смотрела на конверт, вздыхала. Она знала этот адрес. Дом на Лесной, четырнадцать, давно стоял заколоченный. Когда первое письмо вернулось со штемпелем, она навела справки: Вера Ивановна умерла года три назад, дочь переехала в областной центр. Куда именно — никто не знал. В интернат она не звонила и не приезжала.

Елена Михайловна складывала письма в папку. «Если кто-то приедет — отдам, — думала она. — А нет… ну что ж. Я не Господь Бог, чтобы воскрешать мёртвых».

Однажды Силин пришёл в библиотеку раньше обычного. Елена Михайловна удивилась.

— Что-то случилось, Николай Григорьевич?

— Письмо, — он положил конверт на стол. — Я тут подумал… то, прошлое, глупость написал. Вы его не отправляли ещё?

— Не отправляла, — призналась она.

— Хорошо. — Он помялся. — А это отправьте.

Он ушёл. Елена Михайловна разорвала конверт, достала лист.

Строки были выведены с таким усилием, что ручка местами прорывала бумагу.

Она сложила лист, положила в папку, к остальным.

В последнее письмо он вложил пожелтевшую фотографию.

— Это важное, — сказал Силин. — Отправьте обязательно.

— Хорошо, Николай Григорьевич.

Он ушёл. Елена Михайловна посмотрела на конверт, вздохнула и положила в папку.

На фотографии была девочка лет пяти. Она стояла, прижавшись к мужчине в пиджаке. Мужчина не улыбался, но рука его лежала на её плече, и пальцы были сжаты так, будто он боялся, что девочку отнимут.

Продолжение тут

Показать полностью
1

Застывшая душа 2

начало здесь

Ему снилось, что он сидит в своей старой квартире. Или не снилось — он уже не различал. Воспоминания приходили обрывками, без спроса, и он перестал их гнать. Так было легче, чем каждый раз заново умирать от их внезапности.

Силина в интернат привезла дочь.

После разрыва родителей Надя редко виделась с отцом. Каждая встреча неизбежно заканчивалась ссорой и никому не приносила радости. Даже если Надя очень старалась, Силин всегда был всем недоволен.

— Зачем, зачем ты пошла в медицинский? — кричал он, когда она похвасталась успехами, и чуть не порвал трясущимися руками студенческий билет. — Неужели так сложно поступать правильно? Твой удел — капельницы и микстуры! Идиотка! Бездарь!

Если же Надя не сообщала о важном, выходило ещё хуже.

Силин закатил скандал, когда Надя познакомила его со своим мужем.

— Ты вышла замуж за дегенерата! — стучал он по столу, кричал так, что на покрасневшей шее вздувались вены. — Ты даже не задумалась, какие гены передашь детям? С чего ты решила, что твой выбор верен? Ты уверена, что он не носитель наследственной аномалии? — Он кричал, и слюна летела на скатерть. — И не смей мне говорить о любви.

Он отмахнулся, соскочил со стула — тот с грохотом перевернулся. Надя от неожиданности зажмурилась, но отца уже нельзя было остановить.

— Это всё чушь. Разве я тебе этого не говорил? Я был уверен, что ты меня поняла. Что ты разумная! Как можно не видеть очевидного, слепо идти за инстинктами?

Познакомиться с будущим зятем до свадьбы он сам не захотел. На торжество не пришёл, не нашёл времени поздравить дочь по телефону.

Силин не любил, когда к нему приходили внуки. Никогда не спрашивал о них, не интересовался жизнью Веры. Ему было достаточно знать, что они есть — где-то там, не докучают, не требуют внимания.

Надя знала: состояние отца ухудшилось. В последний раз, когда она его навещала, уговаривала пройти обследование — всё закончилось ссорой. В ноябре она пришла проведать его и ужаснулась.

За окном валил мокрый снег, налипал на стёкла, таял и стекал грязными ручьями по давно немытым рамам. Силин сидел в кресле. В квартире, где всегда всё лежало на своих местах, пахло пылью. В углу умирал засохший фикус. На плите стояла кастрюля с тем, что когда-то было супом. Мухи кружились над раковиной. Он смотрел на них и не понимал, почему они летают.

Надя открыла дверь своим ключом. Остановилась в прихожей, прислушиваясь. В квартире было очень тихо.

— Папа, — позвала Надя.

Никто не ответил. Тяжёлый запах перехватил горло. Надя прошла на кухню, открыла форточку. Силин не шелохнулся. Слипшиеся, всклокоченные волосы торчали, делая неопрятного старика похожим на безумца. Отросшая грязная чёлка нависала над мутными стёклами очков, не скрывая глаз, полных ненависти.

— Папа, — сказала она, присев перед ним, чтобы их глаза встретились, и тут же отвела взгляд. На стене всё так же висела мамина фотография. Надя собралась с силами, вернулась взглядом к нему. — Ты заболел. Тебе нужна помощь.

Он молчал. Хотел крикнуть: «Убирайся», — но язык не слушался. Лицо его скривилось, он замычал и застучал ладонью по подлокотнику.

Надя не отшатнулась. Вытряхнула из сумки бумаги — направления, справки, выписки. Скомкала край стола.

— Пап. Мы с Серёжей ездили в соседний город. — Она осеклась, потёрла переносицу, собралась с силами и продолжила: — Заходили в интернат. Он у нас один в области. Там чисто. Кормят, говорят, нормально. И сад есть. — Она снова запнулась, сглотнула. — Скамейки, клумбы красивые. Тебе можно будет собирать… ну, травы свои. — Она опустила глаза.

Силин молчал. Он следил за безрассудными снежинками, которые врывались в открытую форточку, путались в тюле и тут же таяли, оставляя грязные следы.

— Тебе нельзя одному, — сказала Надя тише. И вдруг злее: — Посмотри на себя! Ты помнишь, когда ел? Фикус не поливаешь. Когда такое было? Папа. Ты больше не самостоятельный.

Он дёрнул головой. Из горла вырвалось мычание.

Надя встала. Сделала шаг к двери — и вдруг остановилась. Пальцы сами собой вцепились в косяк так сильно, что побелели.

— Я к себе тебя не возьму. — Она сказала это быстро, почти грубо. И тут же сжала губы, будто хотела забрать слова обратно, но не решилась. — Сам знаешь: у нас Коля, Лена. Ты с ними не уживёшься. Я на работе с восьми до вечера. С моим Серёжкой ты вообще не разговариваешь. Кто за тобой смотреть будет? Я не брошу работу.

Она подошла снова и взяла его холодную, костлявую руку. Он не вырвал.

— Ты умрёшь здесь один. Лежать будешь — и никто не узнает.

Силин поднял глаза. В них была такая злоба, что Надя на секунду испугалась. Но не отпустила руку. Зажмурилась. Выдохнула.

— Ты меня не простишь. Я знаю. — Она разжала пальцы. — Но выбора нет.

Часы тикали. За окном всё так же валил мокрый снег. Силин молчал. И она молчала. В этой тишине было слышно, как бешено колотится её сердце.

Через три дня за ним приехала машина. Соцработник и два санитара в синих халатах подхватили его под мышки и почти вынесли из квартиры. Надя стояла в дверях, сжимая паспорт и медицинскую карту. Силин оглянулся на пороге — в последний раз увидел коридор, засохший фикус, старый ковёр на стене, край письменного стола. Закрыл глаза. Открыл. Машина тронулась.

Всю дорогу он молчал. Не смотрел на дочь. Не смотрел в окно.

— Там хорошо, папа, — Надя погладила его по плечу. — Правда хорошо. Будешь гулять в саду, собирать гербарий.

Он молчал.

Никогда больше он не виделся с Надей. И никогда не вернулся в свой дом, где на столе осталась недописанная статья, а на стене — диплом кандидата наук в рамке.


Силин прожил в интернате пять лет. Или не долгих — он не задумывался. Он ссорился с соседями, гулял в саду, переезжал из отделения в отделение, когда жизнь становилась невыносимой. Порой болезнь отступала, и вокруг всё успокаивалось. Тогда Силин читал книги и выписывал научный журнал, над которым часами просиживал с карандашом.

Он не вспоминал Надю. Не думал о жене. Не скучал. Он привык к одиночеству, свыкся с чужими людьми, научился жить в коллективе.

Весной в интернате появилась новенькая. Её появление в мужском отделении в тот момент, когда Силин сидел у окна, можно было счесть провидением — сам он счёл бы это антинаучным. Она шла по коридору в синем халате с большими белыми лилиями. Халат был старый, выцветший, лилии на груди стёрлись до розовых разводов. Старуха шла медленно, опираясь на трость, тапки то и дело спадали, шлёпая по голым пяткам.

Силин сначала не обратил на неё внимания. Но когда она поравнялась с ним, сквозняк шевельнул край халата, и Силин вдохнул.

Запах. Тёплый. Мыльный. Чуть сладковатый. Невыносимо знакомый. У Силина закружилась голова.

У Веры, у его Веры был такой халат. Силин купил его в универмаге за месяц до свадьбы — они тогда стояли в очереди за постельным бельём, и Вера увидела халат на манекене. Сказала: «Ко-о-оля, посмотри, какой хороший». Силин взглянул и зачем-то сказал: «Дорого». А потом вернулся один и купил. Бросил небрежно на диван и буркнул: «На, носи».

Вера носила этот халат много лет. Стирала, зашивала, снова стирала. Линии полиняли, потом стёрлись совсем. Она не покупала новый. А Силин ни разу не спросил, не нужен ли ей другой.

Сейчас, в коридоре интерната, он закрыл глаза и увидел её. Как она стоит у плиты в этом халате, помешивает суп. Как выходит из ванной с мокрыми волосами, и капли падают на лилии. Как сидит вечером у телевизора, поджав ноги, и гладит халат на коленях — просто так, машинально.

И вдруг впервые за двадцать лет после расставания Силин понял.

Он любил её.

Всё это время. С самого начала. С того самого дня, когда она вошла в лабораторию в своём дурацком красном берете. Он любил её смех, привычку всё пересаливать, её круглые руки, её запах. Её. Свою Веру.

Он вдруг вспомнил: через неделю после свадьбы Вера спросила:

— Коля, ты меня любишь?

Он тогда ответил, не отрываясь от книги:

— Я же на тебе женился. Это и есть любовь.

Она замолчала и больше ни о чём не спрашивала.

Он ошибался. Он ошибался во всём.

Старуха ушла. Халат мелькнул за углом. Силин опёрся о подоконник, чтобы не упасть.

А ведь он совсем не помнит лица Веры. Он снял очки, потёр горящие глаза и заплакал.


По ночам интернат затихал. Замолкали даже вороны на тополях — они спали, вцепившись в толстые ветки, и казались частью дерева. В полной тишине, когда луна пряталась за облака, одна вдруг вскрикивала. Коротко. Хрипло. Будто во сне её кто-то окликнул — оттуда, куда люди всматриваются со страхом. Силин открывал глаза, не шевелился, слушал, как тишина снова разливается над домом. И думал: «Кто-то умер». Он не ошибался ни разу. Ворона всегда узнавала об этом первой.

Сегодня он тоже не спал. Вороны молчали, а Силин думал о Вере. Вспоминал, как они жили. И что всё было неправильно.

В темноте всплывали лица. Вера. Надя. Он видел их так ясно, будто они стояли у кровати. Вера — в синем халате, маленькая Надя — в красном платье, с бантом. Она тянет к нему руки, а он отворачивается. Он всегда отворачивался.

Силин встал и, не надевая тапок, прошлёпал к окну. Петрович завозился на соседней койке, а ему не хотелось, чтобы его слышали. В эти минуты, когда мысли становились ясными и спокойными, он любил быть один.

За стеклом темнел двор. Фонарь на столбе освещал сад. За ним спал город. Люди спали в своих домах, рядом с теми, кого любили. А он стоял здесь, один, в пижаме, с трясущимися руками, и понимал: никто за окном не знает, что он существует.

И тот город, где он родился, где защищал диссертацию, тоже его не помнит. Потому что он ничего в нём не оставил. Даже дочь не вспомнит о нём с теплом.

Он прижался лбом к холодному стеклу и прошептал:

— Вера… Надя… простите.

Продолжение следует

Показать полностью
1

Застывшая душа

По утрам в доме престарелых пахнет хлоркой, пригоревшим молоком и мочой. И ещё — воронами. Чёрные, тяжёлые, вечно недовольные свидетели угасающей жизни кружат над домом, кричат, не поделив тополя, переругиваются, облепив крышу и садовые лавки.

Огромный дом, больше похожий на старую усадьбу, просыпался. Двери главного входа открывались ровно в семь, выпуская в сад самых нетерпеливых. Те, кто на колясках, и курящие разбредались по аллеям, рассаживались на лавках, прогоняя ворон. Остальные прогуливались, пересказывали друг другу сны, пытаясь разгадать их, или жаловались на бессонницу.

В мужском отделении на втором этаже по коридору гремело радио. Диктор с тревогой сообщал, что надои молока в стране снова снизились. Старики не спали, но никто не выключал бубнящий приёмник. Дежурная медсестра Люба верила: если с утра включить погромче, не так страшно обнаружить того, кто умер ночью и успел застыть в неудобной позе. А те, кто жив, проснутся и бодренько поползут на завтрак.

— Лежать! — крикнула она в коридор из сестринской для порядка. — Кому сказано — всем пока лежать!

Никто не вставал. Все знали: если поднимешься, пока санитарка моет пол, Люба заставит убирать самих.

— Не встаём! Ещё раз повторяю. Никитична моет одна. Нечего по намытому шаркать. Сами знаете: Вера вчера уволилась. Кто встанет — потом не жалуйтесь.

Николай Григорьевич Силин — единственный, на кого не распространялись Любины запреты. Он сидел у окна в холле, вцепившись в подоконник скрюченными пальцами, и старался не слушать о крушении экономики. Он рассматривал наглую птицу, расхаживающую по карнизу. Ворон то и дело останавливался, косился тёмным глазом на старика и, словно пытаясь что-то сказать, стучал клювом в стекло. Силин боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть его. Измятый пиджак на нём был застёгнут на две пуговицы, тапки разъехались в стороны, а злобный взгляд провожал каждого, кто проходил по коридору. Медсёстры за глаза звали его Грозой.

— Ну ты посмотри, опять у окна сидит, — ворчала Никитична, проводя тряпкой по доскам с облупившейся краской. Старая неудобная швабра стучала о пол, оставляя мутные разводы. — Смотреть на него страшно. Чего выполз с самого утра? Не спится ему, окаянному.

— А ты к нему не подходи, — отозвалась Люба. — Вчера на меня, знаешь, как бадиком замахнулся, когда давление пришла мерить! Чуть по голове не съездил. Ты с ним смотри, поосторожней.

— Одним словом — Гроза, — запричитала Никитична, выжимая тряпку. — Управы на него нет.

Дед и правда замахнулся на санитарку и уже собирался пнуть стоявшее рядом ведро, но помешал ненавистный Юрковский. Тот вышел из комнаты в самый неподходящий момент, прошлёпал между ведром и Силиным и уселся напротив, в продавленное кресло у окна, сложив руки на коленях. Мало того что сел — так ещё и закивал, здороваясь, и, не дождавшись ответа, улыбнулся. Спокойно так. Почти ласково.

— Чего вылупился? — рявкнул Силин. — У-у-у, улыбается. Радуйся, что глухонемой, ирод.

Юрковский не слышал. Он улыбался.

— Смейся, смейся, — старик завозился, пытаясь стянуть тапок, чтобы запустить в соседа. Тот не снимался. — Идиот. Глухой идиот. Ничего не слышит, а туда же — улыбается.

Он тяжело дышал, таращился на Юрковского, грозил кулаком. И в конце концов выдохнул, отвлёкся на улетевшую птицу, успокоился, а потом и вовсе ушёл к себе, громко хлопнув дверью.

Не обращая внимания на соседа по комнате, который всё ещё послушно лежал, дожидаясь, пока высохнет пол, Силин повалился на кровать, отвернулся к окну.

Он лежал, водил пальцем по голубой крашеной стене и шевелил губами. Со стороны казалось — молится. На самом деле он вспоминал слово. Обычное русское слово. Оно вертелось на языке — такое родное, нужное, — а вылететь не могло. Силин сжимал челюсти, выдыхал, снова сжимал. Потом сел, ударил кулаком по стене и заорал:

— Табуретка! Швырнуть бы в него табуреткой!

Петрович, бывший военный с перекошенным после инсульта лицом, заворчал с соседней койки:

— С утра матюгальник включил. Тьфу.

— Сам ты матюгальник, — отозвался Силин, тут же забыв про табуретку. — Лежи и молчи. Твоё дело лежать.

— Моё дело — Родину защищать, — обиделся Петрович. — А ты, ботаник хренов, даже автомата в руках не держал.

— А ты держал. И что? Вон как защитил. Половина тела не работает. Эффективная оборона.

Силин снова поднялся, натянул тапки, схватил бадик и застучал по полу. Стук разносился по этажу, и все узнавали эту походку. Старались лишний раз с ним не встречаться, не сидеть вместе перед телевизором. Закрывали двери в свои комнаты, чтобы Гроза не прицепился.


Силин плюхнулся на диван в холле и, не включая телевизор, уставился на стену. Там, за голубой краской, было море. Он закрыл глаза — и провалился. Память, которая уже год подбрасывала ему обрывки имён и пустоту вместо лиц, сегодня вдруг сжалилась. Сначала откуда-то потянуло формалином и сушёным мхом. Потом вспыхнул свет лабораторной лампы. А потом он увидел себя.

Никто из тех, кто видел сейчас Грозу у окна, не узнал бы в нём прежнего Силина. Да и не знают они, что когда-то, очень давно, старик был доцентом кафедры ботаники в областном университете. Защитил кандидатскую — и вся его жизнь свелась к мхам и лишайникам. Три года он провёл в экспедициях на Кольском полуострове — собирал образцы, сушил, раскладывал по конвертам. И тогда он был нерешительным, интеллигентным человеком, которого коллеги прозвали «тихим чудаком». Исключительно за то, что на лекциях говорил негромко, поправлял очки и мог два часа рассказывать о симбиозе гриба и водоросли.

Студенты побаивались его — не из-за строгости, а из-за странного спокойствия. Силин никогда не повышал голоса. Он смотрел на провинившегося долгим взглядом, потом тихо говорил:

— Вы знаете, мой друг: лень — это гриб-паразит. Сначала незаметен. В благоприятных условиях разрастается. А потом уже поздно.

Женщины не интересовали его вовсе, хотя в институте однокурсницы вздыхали по высокому умнику в очках. Силин читал лекцию на втором курсе. Тема — «Симбиоз в экстремальных условиях». В аудитории было душно, пахло мелом и молодостью. Студенты клевали носами. Кто-то рисовал в тетради, кто-то передавал записки. Силин говорил негромко, слегка шепелявя, и никто его не слушал. Кроме одной.

Она сидела в третьем ряду у окна. Красный берет. Серые глаза. Не конспектировала — просто смотрела на него. Не отрываясь. Силин краем глаза заметил этот взгляд и сбился.

— Лишайник… — он поправил очки. — Лишайник не паразит. Это важно понять.

Она кивнула. Будто соглашалась с тем, о чём он не сказал.

После лекции она подошла.

— Николай Григорьевич, можно вопрос?

— Да, — он перебирал бумаги, не поднимая головы.

— Вы говорили, что гриб без водоросли умрёт. А водоросль без гриба — нет. Зачем тогда симбиоз? Зачем водоросли делиться?

Силин поднял глаза. Посмотрел на неё впервые по-настоящему.

— Потому что в тех местах, где они живут, водоросль одна не выживет. Ей нужна защита.

— А вы… вы такой же? — спросила тихо.

— Простите?

— Ничего. — Она улыбнулась, поправила берет и вышла.

Силин посмотрел ей вслед. В лабораторию он пришёл через час и долго сидел над лупой, не видя образцов.

Он не знал, как её зовут. Зато запомнил берет.

Через полгода она пришла на кафедру — новым научным сотрудником. Вера Ивановна. В красном берете.

Силин увидел её в коридоре и замер.

— Здравствуйте, — сказала она. И добавила тихо, только для него: — Я нашла свою водоросль.

Он не понял. Или сделал вид.

Но в тот вечер он не работал.

Несколько лет назад Силин честно попытался влюбиться и даже завёл блокнот для «человеческих наблюдений». В графе «чувства» после месяца записей остались только прочерки. Через три недели он поставил эксперимент и закрыл тему. Неинтересно, неинформативно, неэффективно. Странно, что эта новая аспирантка заставила его вновь об этом вспомнить.

На кафедре она была слишком заметной — круглолицая, румяная, громкая. Смеялась так, что дрожали пробирки. Силин сначала жутко раздражался, а потом привык. Понял: без её смеха в лаборатории неожиданно пусто.

Однажды он услышал, как она говорила подружке:

— Я пахну как настоящая осень — мхом, грибами и сушёными водорослями. Это не скрыть никакими духами. Какое счастье, что мы не работаем с животными.

Подружки хихикали.

Той осенью экспедиция занесла их на небольшой остров в Белом море. Силину нужно было собрать лишайники в приливной зоне — редкий вид, растущий только на голых камнях, которые дважды в сутки уходят под воду. Вера вызвалась ехать с ним. Сама. Сказала: «Я соскучилась по морю».

Остров был пуст. Ни деревьев, ни посёлка. Только серые валуны, ржавый остов рыбацкой лодки и бесконечное небо, в котором кричали чайки.

Они жили в избушке — деревянном сарае с двумя койками, керосиновой лампой и печкой. Вера готовила уху на камнях. Силин с утра до вечера ползал по валунам с лупой.

На пятый день он вернулся раньше обычного. Вера сидела на крыльце, смотрела на море и пела.

— Ты чего? — спросил он.

— Мне просто хорошо, — сказала она. — Коля, ты когда-нибудь делал что-нибудь просто так, потому что хочется?

Он сел рядом. Помолчал.

— Нет, — сказал честно. — Это нерационально.

Вера засмеялась — так звонко, что спящая у её ног собака встрепенулась.

— Посмотри на это, — она обвела рукой море, камни, небо. — Что здесь рационального?

Силин посмотрел. И не нашёл, что ответить.

В тот вечер они сидели на камнях до темноты. Вера рассказывала про детство, про отца-рыбака, про то, как впервые увидела море. И Силину стало хорошо и уютно от этого разговора.

А потом она замолчала и смотрела на него так долго, что он смутился.

— Коля, — неожиданно тихо выговорила она. — Ты когда-нибудь влюблялся?

Он не ответил сразу. Пошарил рукой, нашёл плоский камушек, кинул в море. А потом очень серьёзно сказал:

— Любовь — это химия. Рефлекторная реакция, закреплённая эволюцией для продолжения рода. Не более. Окситоцин и дофамин.

Она не стала спорить. Только покачала головой.

— Какой же ты… — не договорила. — Ладно. Спасибо, что честно.

Ночью Силин не спал. Лежал на койке, слушал, как Вера дышит во сне. Ровно. Тихо. И вдруг понял: если сейчас встанет, разбудит её и скажет то, что вертится на языке, — его жизнь перестанет быть его жизнью. Он не сможет вернуться в лабораторию. Не сможет писать статьи. Не сможет работать с ней, как прежде.

Он выбрал лишайники.

Силин открыл глаза. По интернатскому коридору шёл Петрович. Три секунды он не понимал, где находится, а потом снова закрыл веки — и его потащило обратно, на тот же остров. Он не хотел туда возвращаться. Но память уже не спрашивала.

Утром он встал раньше всех, вышел на камни и проработал до темноты. Когда вернулся, Вера уже спала.

Они не говорили об этом вечере никогда.

Через месяц, по возвращении в лабораторию, он сделал ей предложение.

На столе лежали стопка гербарных листов, лупа, чашка с остывшим чаем. Он осторожно поднёс пинцетом кусочек лишайника к лицу. Не почувствовав ничего особенного, пожал плечами и отошёл к окну, чтобы лучше видеть Веру.

Делая вид, что рассматривает фонарь, он дождался, когда она останется одна. Вера протирала пробирки, записывала показатели в журнал.

Силин поправил очки, съехавшие на кончик носа, и, не оборачиваясь, решительно произнёс:

— Вера Ивановна, нам надо пожениться.

Пробирки в дрогнувших руках Веры звякнули, чуть не разбившись. Она растерянно обернулась:

— Ты это сейчас… серьёзно?

— Абсолютно серьёзно, — продолжил он, не оборачиваясь. — Мне сорок два. Вам тридцать пять. У меня квартира, стабильный доход, учёная степень в перспективе. Детей у вас нет, у меня тоже. — Немного подумав, добавил: — Это целесообразно.

Он с силой вдавил очки в переносицу и только теперь повернулся к Вере. На его лице не было ни тени улыбки.

Вера встретилась с ним взглядом, на мгновение оторопела, а потом звонко, заливисто рассмеялась на всю кафедру. Схватила тряпицу, которой только что вытирала пробирки, и стала стирать с лица слёзы.

— Коля, ты чудо, — выговорила она, продолжая смеяться. — Ладно. Давай.

Силин кивнул и достал из кармана блокнот. Там, между страницами, была аккуратно вклеена таблица. В левой графе ровным почерком выведено — «Вера Ивановна», в правой — короткое «Я». В каждой колонке плюсы и минусы. Плюсов больше.

Он помялся, покрутил блокнот в руках, но не сказал, что сравнивал её с двумя другими сотрудницами — те отпали по разным причинам. Главное, он сделал верный выбор, и чувства здесь ни при чём. В конце концов, у него был пример: родители и дедушка с бабушкой. У них всё в жизни было правильно.

Вечно занятые и увлечённые своим делом родители Силина жили тихо. Отец был агрохимиком, мама преподавала немецкий. В доме никогда не было ссор, и Силин ни разу не видел, чтобы они обнимались. «Я тебя люблю» — ну стыдно же, разве можно вслух о таком? Он даже представить не мог, чтобы родители выставляли это напоказ. Он всегда думал: быть вместе — это и есть брак. Другого он не знал.

На свадьбе Силин стоял в нелепом коричневом костюме, сжимал потной рукой скатерть и смотрел на улыбающуюся Веру. Она не знала, куда пристроить длинный букет гладиолусов, волновалась и краснела. Гости кричали «Горько!». А он в этот момент думал о микоризе.

Грибница пронизывает корень дерева. Гриб получает сахара. Дерево — воду и минералы. Никто никого не любит. Идеальный симбиоз.

Он забрал у Веры букет, передал кому-то за столом, поцеловал её сухими губами и подумал: «Нет никакой любви. Есть сделка. Взаимовыгодное сотрудничество. Всё остальное — химия».

Вера протянула ему бокал с шампанским, но он не чокнулся, просто выпил.

Когда через год после свадьбы Вера заплакала, Силин искренне спросил:

— Ты сыта. Одета. Крыша над головой. Разве есть повод для слёз? Нам вместе разве плохо?

Она не ответила. А Силин не понимал. Чего ей ещё? Это всё не поддаётся систематике. Нестабильная переменная.

Он не помнил, когда и от чего его всё стало так сильно раздражать. Сдерживать себя становилось всё труднее. Иногда он даже не понимал, что перешёл на крик. Не помнил, чтобы ударил её, но однажды Надя закрыла голову руками, когда он в бешенстве замахнулся на бидон с молоком. Бидон он поставил в холодильник, но голос уже не слушался — срывался на визг.

Силин пришёл в себя и дёрнулся на диване, будто его ударили. Открыл глаза. Рядом никого. Только Юрковский сидит напротив. Улыбается. Старик хотел закричать: «Чего вылупился?» — но язык не слушался. Он не мог понять: то, что он только что видел, — правда или очередная галлюцинация. Да и какая разница.

Потом он кричал на Веру за разбитую чашку так, что она дрожала и шептала: «Николай, тише, Надя слышит». Это он помнил.

Помнил, как не разговаривал с дочерью неделями — просто потому, что она принесла тройку. Мог уйти в кабинет, закрыться и работать с образцами, пока за стеной кто-то плакал.

С появлением Нади всё только усложнилось. Вернее, поначалу даже было прекрасно: Вера полностью растворилась в ребёнке и не требовала к себе постоянного внимания. Но потом она изнуряла его слезами и немыми укорами.

В один из дней он работал дома и чётко слышал глухой, придушенный плач Нади.

— Она становится похожа на мать, — сказал раздражённо сам себе Силин. — Живёт одними эмоциями.

Надя уткнулась лицом в подушку, чтобы родители не слышали. Чтобы не злить отца. Но всхлипы вырывались через каждые несколько секунд, как судорога, — резко, больно, сотрясая худенькие плечи.

— Вера, что у вас там происходит? — наконец не выдержал Силин.

В квартире наступила тишина. Силин отложил пинцет, вытянул затёкшие руки. На столешнице расплылось коричневое пятно от йода. Силин цокнул: «Ну вот, теперь за месяц не ототрёшь». Убрал препараты и осторожно отделил лишайник от коры.

Вера вышла из ванной с красными, опухшими глазами. Халат завязан наспех — одна пола короче другой, воротник вывернут, пояс болтается. Волосы мокрые — она плескала в лицо ледяную воду.

Взялась за косяк и сухо, без предисловий, чужим, севшим голосом сказала:

— Коля, я ухожу. С Надей.

Силин поднял глаза. Рука с пинцетом замерла.

— Куда?

— Неважно. — Она помолчала. Он не спросил «почему».

— Я больше не могу.

Он положил пинцет. Взял конверт, каллиграфическим почерком вывел: Cladonia stellaris.

— Тебе денег хватает? Крыша над головой будет?

Вера молчала.

— Я спрашиваю: вам есть куда идти?

— Есть, — сказала она.

— Ну и хорошо. — Он взял следующий образец. — Значит, всё правильно.

Вера постояла. Поправила вывернутый воротник — бесполезно. Потом развернулась и пошла к двери.

Когда дверь в подъезде хлопнула, Силин отодвинул конверты, потёр виски и подошёл к окну. Посмотрел вслед удалявшимся знакомым фигурам. Постоял минуту и вернулся к столу.

— Переехали — значит, ей так нужно, — сказал он вслух. А про себя подумал: «Она не перестала быть моей женой».

Силин остался один. Ему это нравилось. В эти годы из-под его пера вышло много статей. Пока приступы ярости не стали помехой. Он ненавидел всех — до тех пор, пока болезнь не начала стирать личность. Сначала он испугался, что стал забывать имена и названия препаратов, а потом даже обрадовался. Всё лишнее уходит. Остаётся только настоящее — злость и пустота.

Болезнь сняла тормоза. Теперь он кричал на медсестёр, бил бадиком, щипал соседей. Теперь он дед Гроза.


Продолжение здесь

Показать полностью
559

Байки из богадельни/ Сюрреалистическая реальность или Лоскуты

Да, да это как раз тот случай, когда абсурдная противоречивая реальность воспринимается дурным сновидением. В ином случае найти внятное объяснение происходящему, весьма затруднительно.


Вот к примеру: третьего дня в женском крыле отделения «Милосердие», вроде бы все как обычно: бабульки в холле у телевизора беседуют, не слушая надоевшего диктора новостей, кто-то сидит в комнате с книгой, кто-то лежит с кроссвордом, кто-то спит, кто-то делает вид…


На встречу по узкому проходу катит коляска, и я понимаю, что это, должно быть, Муха ну, то есть Мухина, но нет. Женщина оказалась незнакомкой с буйными невообразимыми черными кудряшками. Не могла же наша Муха за ночь отрастить такое богатство?! Женщина катила прямо на меня. Улыбалась, фыркала, сдувая непривычную длинную челку с глаз. На ходу ловила своё отражение в стеклах закрытых дверей бесчисленных комнат и явно любовалась собой.


– Нравится? – восторженно спросила она меня, лихо затормозив у самых моих ног.

Муха красуясь покрутила головой, потом сдернула искусственную шевелюру, с прилизанной, коротко остриженной, не по возрасту седой головы, потерла лохмами мокрый лоб и радостно протянула мне.


– На, гляди какая прелесть! Всегда такой хотела. Ну, прелесть же. Одела, и все – с прической.

Я не стала брать в руки, по виду мокрый от пота, парик.


– Где ты вязала эту гадость? – Спрашиваю. И не дождавшись ответа добавила, – жарко же, зачем ты его напялила?


А потом оглянулась и… подумала, что попала в полотно Сальвадора Дали, причем во все сразу полотна и бродить мне по ним в поисках выхода переходя из одного лабиринта в другой.

Все. Все жительницы отделения, кроме лежачих, сидели в париках. Зрелище еще то.


Баба Лена надела шоколадное длинное «Каре», Валентина Степановна рванную короткую стрижку почти оранжевого цвета, смотрелась она на морщинистом лице весьма нелепо. У Зои Степановны и бабы Любы были русые косы, двум соседкам достались длинные локоны блонд, еще три старушки сидели с модельными стрижками жгучего иссиня-черного цвета.


Бабушки обмахивались, прогоняя духоту, стирали струйки пота с висков и лба, но продолжали сидеть в ужасных париках, наверное, чувствуя себя необыкновенными красавицами. Они играли в свою игру, достойно снося все неудобства.


Села я поболтать с девушками и выяснилось, что ходят так мои красавицы на зависть всем бабкам усадьбы уже третий день и, горды собой безмерно.


Просто, нашей Элеоноре Абрамовне на днях исполнилось 94 года. Старушка ждала гостей. Перемерила все наряды по нескольку раз пока выбрала, по ее мнению, подходящий к такому случаю. Красивое платье, стоящее, новое. Это вам не старье кримпленовое, и не те, сбереженные платья, что надевали только на выход, сшитые еще в советском ателье, и не те, что выдают в усадьбе, а новье, да еще и купленное не в обычном магазине - виртуальном.


Медсестра Шурочка специально для юбилея выписывала. Ох, разнервничалась тогда Элеонора Абрамовна. Сложно было понять, как это? Не обманут ли? А примерить-то где? Как жешь купить и не потрогать материю? Три Шурочкиных дежурства выбирали, снимали мерки, переводили деньги. Так это было волнительно! Страшно и притягательно. Честно сказать, Элеонора Абрамовна решила непременно попробовать еще раз. Даже придумала, что купить еще.


Полученное платье понравилось всем, и о чудо - подошло идеально! К платью достали почти новые туфельки, простые чулки на резинке, настоящую комбинацию и именинница успокоилась. Все хорошо. Можно встречать гостей.


А потом, ночью, когда все улеглись, решила все примерить еще раз. Кряхтела, потела, но с передыхом справилась сама. Прошлась по комнате. Тихонько вышла в холл, незаметно прокралась в бельевую комнату и встала перед огромным зеркалом. Доолго стояла. Рассматривала морщинистое лицо, шею. Глаза, ставшие почти бесцветными, а ведь какими были голубыми. Элеонора Абрамовна всегда была хорошенькой. Красавицей никогда ее не считали из-за длинного носа, но хорошенькой называли. Всем нравились ее жесткие кудряшки. Ни тебе химии, ни бигуди ни надо. Все девчонки в институтском общежитии завидовали. Старушка распустила тонюсенький хвостик, приколотый к верху «невидимкой». На плечи упали редкие седые, но все еще волнистые волосенки. Да, старость определенно страшна.


На утро Элеонора Абрамовна решила, что ей непременно нужен парик. Старушку уважили. Пригласили в усадьбу продавца из отдела париков. Та, принесла невообразимое количество экземпляров, долго советовала и примеряла, и сделала невозможное. Именинница смотрелась моложаво, достойно и очень нравилась себе.

Все остальное, что уже никому не продашь, она втюхала, нашим старушкам. Все хотят быть красивыми. Раскупили все.


Гостями Элеоноры Абрамовны оказались дочь с зятем. Они приехали из Германии. Вернее, они вернулись жить в Россию после долгих лет жизни на чужбине. Встреча была особенной. Теперь понятно, почему старушка так готовилась и переживала.


Рассказывала, как дети в девяностых ждали визы. Как стремились уехать. Почему отказалась эмигрировать Элеонора Абрамовна. Комунист, труженица тыла. Отговаривать не стала. НЕ послушали бы. Как не слушали ее рассказов, о военных годах и тяжелой работе. Ждала. Ждала, когда вернутся.

Вернулись. Навестили. Жалуются на маленькие пенсии в Германии, на нищету и невозможность жить по-человечески.


Выслушала старушка детей, пожалела, обрадовалась, что рядышком, живые, здоровые.

Была на своем празднике хорошенькой.


Ночью Элеонора Абрамовна умерла. Похоронили ее в новом платье и парике.


Старушки после похорон собрали свои прически в мешок и вынесли на свалку.


Жизнь всех наших людей в усадьбе похожа на старое лоскутное одеяло, сотканное из выцветших, заношенных и ярких только что вырезанных тряпиц, намертво сшитых в одно полотно. И оно такое несуразное и такое красивое!

Показать полностью
1012

Байки из богадельни/Подготовился

Большая часть оформляющихся в усадьбу стариков очень болезненно переживает разлуку с родными, домом и привычной жизнью. Это, наверное, естественно. Наверное – потому, что остальная часть проживающих, не признает себя отверженными и ненужными. От них не избавляются, у них, просто, изменились условия проживания. Эти люди восприняли новую жизнь как шанс. С энтузиазмом страиваются в новых условиях, окружают себя любимыми вещицами, обзаводятся новыми знакомствами. Ведут активную общественную жизнь и радуются каждому дню.


Вот такая активная баба Зося приехала к нам сразу после нового года. Чудесная бабушка. Носит толстенные линзы и при этом вышивает крестиком многоцветные сюжетные картины по счету. Мастерицы знают насколько это сложно. В комнате у бабушки Зоси как в тереме.

Вышито все. На кроватях подушки-думочки с диковинными цветами и райскими птицами, по кромке скатерти танцуют лиловые и салатовые бабочки, остается только догадываться сколько времени ушло у мастерицы на такое роскошество. На стульях появились чехлы с непременной крестовой вышивкой. А еще у Зоси платье с узорчатым вышитым воротником, платочки, полотенца и постельное белье.


Бабушка Зося приехала с приданным. Развесила по стенам свои картины, раздарила соседкам и принимает заказы на вышивку. Без пяльцев она и телевизор не смотрит и с подружками не беседует. Нацепит на нос свои окуляры, сгорбится над пяльцами, а сама смотрит сериал, при этом пальцы так и порхают над вышивкой. Удивительно!


Со стороны бабушка и все это действо очень напоминает сказочный сюжет. Один шепот чего стоит. Зося же еще считает. Сначала про себя, только губы шевелятся, потом забывается и уже бормочет бабушка не то цифры, не то заклинание. Мурлычет так спокойно, монотонно, но не раздражающе, так, что рядом сидящие старушки непременно засыпают. Храпят, под сериал, под шепоток, под ветер весенний, под стук дождя о жестяной карниз. Хорошо. Хорошо всем с бабой Зосей. Словно, она была в усадьбе всегда.


Бабушка Зося не плакала при поступлении. Спокойно проводила сына. Обняла, перекрестила, пошепталась с ним тихонечко на ушко. Тот на прощанье сказал, что звонить не сможет какое-то время. Начальство не приветствует телефонных переговоров. Но, как только приедет через три месяца, сразу ее заберет в гости на все время межвахты.


Сыночек и правда не звонил, но зато каждую неделю от него приходили посылочки, как раз под выходные. Зося так радовалась. То конфеток ей передаст карамельных, ну таких без оберток, любимых, то мороженое принесут большущее ведро, потом новые наборы для вышивки, аж три штуки! Вот где радость была. А с последним подарком передали дорогущий букет цветов. Огромный такой, неверояной красоты.


И такие цветы в нем были необычные, небанальные. Я таких и не видела прежде. Так долго бабушка Зося их рассматривала сквозь свои линзы. Так восхищалась! Все приговаривала: «как бы вышить такую красоту, как же смочь? Как же он догадался, что душа моя просит?» Потом просила сфотографировать, потом переживала что, если распечатать, не выйдет так как надо. А потом все сидела и смотрела, впитывала, запоминала, закрывала глаза, открывала, смотрела, шептала, считала. Записывала, зарисовывала. Потом кидалась менять воду, перебирала листочки, касалась губами бутонов, ярких лепестков, веточек.


Посреди ночи проснулась с криком. Плакала, заламывала руки, твердила, что этот букет он принес на помин. Тогда мало что поняли из ее объяснений. Бабушка Зося слегла с температурой. Мучилась в бреду пока не отвезли ее в ковидку. Если честно, мы тогда думали, что не вернется старушка в усадьбу. Через неделю пришел участковый. Оказалось, что сын бабушки Зоси и правда умер. Получается права была Зося, букет был прощальный, на помин.


Сын бабушки Зоси, Костя все продумал. Он долго готовился. Костя вообще отличался тем, что у него всегда во всем был порядок, на любой вопрос он находил ответ, знал алгоритм действий и выход из любой ситуации. Всегда, но не в этот раз. В этот раз он превзошел себя.


После развода Костя узнал, что болен. За время пандемии ситуация ухудшилась. Время упустили, случай перешел в разряд неоперабельных. На руках несамостоятельная восьмидесятилетняя шептунья вышивальщица. А если он сляжет? Об этом было даже больно думать. Вернее, больно теперь было все… Костя все решил. Придумал работу вахтами. Пока посещал курсы химиотерапии - мама его ждала и проходила тестирование на самостоятельное проживание. Выходило плохо у обоих.


Обдумав все за и против Костя оформил маму к нам в интернат, квартиру и дачу передал детям в дар. Жене переписал машину. Затем, оплатил еженедельную доставку для мамы и ритуальные услуги для себя. Отправил им подробное письмо с указаниями где и когда забрать тело, оформить формальности, произвести захоронение. Уехал на дачу.


Как было указано в письме Костю нашли в чулане. Он уже не дышал. Он все продумал.


Баба Зося не вышивает. Она боится, что нитки закончатся. Их подарил Костя. Но баба Зося шепчет. Иногда, кажется, что она разговаривает с кем то, отвечает что-то, а иногда, кажется, что считает. Готовится?

Показать полностью
669

Байки из богадельни/Мотя

Баба Мотя знала, что скоро придет ее черед. Чувствовала – скоро уже. Стала чаще выходить из комнаты, а ну, как придут за ней, а она одна. Страшно. С самого утра, скрипя тростью, медленно шла по отделению в холл. Стучала ко всем соседям, здоровалась. В открытые двери кланялась. Садилась на диван у включенного телевизора и смотрела в окно. Изредка качала головой или причмокивала морщинистыми губами на услышанную новость из телевизора. Вечером смотрела турецкий сериал с соседками. Путалась в именах, забывала сюжет, но как ее восхищал дворец, изумляли красавицы в причудливых нарядах! С таким нетерпением баба Мотя раньше ждала только старые индийские фильмы. После ужина самая первая занимала место поближе к экрану и не важно, что телевизор на всю стену. Достанет из кармана широкой юбки леденцы и запевааает чайком. Очень она уважает «Дюшес». Накупит с пенсии килограмма два и угощается с соседками целый месяц.


Сегодня просила не включать ей телевизер – «страстью от тудава так и несет, ну его». Смотрела как нянечка Тоня мыла пол, задумалась и запела так тоскливо, протяжно и каждая фраза катилась слезою.


– Каааак за меняаааа мааатушкаааа ооой-всееее просила боооогааа, – помолчав, баба Мотя всхлипнула и с придыханием затянула вновь, – ооой-все поклоооооны биии –ии-лаааа, целоваа-аа-ла крееееест, а сыноооооочку выпала дааааальная дороо-ооо-гааа, а хлоооопоты бубнооооваи – сиплый, от долгого молчания голос скатился на шепот, – пикоо-ооо-вай антеееерес.


Увидев, что Тоня уже не елозит шваброй по полу, а слушает баба Мотя оперлась о подоконник и стала ловко поворачивая кистью выстукивать мелодию. Пристукнет запястьем и перекатывает согнутые пальцы по подоконнику, стукнет пальцами, пристукнет запястьем и перекатит кулачек, снова стукнет костяшками. Да так ладно получается


– Журавееель по небу летит, – уже весело продолжила баба Мотя, –корааааабель по морю идееееет, а кто меняяяя кудааааа влекеееет по белу свеетууу.

Тата-таратаратата, тата-таратарата-та, выстукивала она.

– И где награда для меняяяя, и где засаааааада на меняяяя - гуляй, солдааааатик, ищи отвееееетууу.


– Ну, артистка! – похвалила нянечка бабу Мотю. – Певунья. Видишь и настроение поднялось.

– Ой, Тонькааа, – заголосила бабушка, – помру скоро я.

– Ну, чего наговариваешь-то, баб Моть? – снова зашаркала шваброй нянечка, – Карантин пережили, значит, еще поживем.

– Нет, девочка, скоро. У меня вон и ухи уже скрючились, я на них третий день смотрю – скрючились, значит, пора.

– Баб Мотя, уши - то причем?


Старушка подняла подол юбки и оборкой нижней рубахи стала тереть почти бесцветные глаза.


– Ну, как жжешь?! Как ухи скрючились, значит скоро ужо за тобой придут. – заплакала беззвучно она, теребя измятую оборку. – Я, когда еще мужняя-то была, ентова насмотрелась. Мой мужик батюшкой служил при нашей церкви-то в деревне. И вот когда зазывали его соборовать или отпевать кого – он меня завсегда с собою брал в помощницы. У них, которых ужо позвали, первым делом, ухи морщинятся. Такие, знашь, становятся высокшие, их не спуташь, как глянешь сразу поймешь, что другие стали - потому как услыхали зов. Даже у которых его не заметили, не почуяли - все одно скукоживаются.


– Дай посмотрю твои уши, – подошла заинтересованная Тоня, снимая мокрые перчатки. Развязала Мотин платок, убрала тонкие седые волосенки внимательно рассмотрела оба уха. Ничего особенного не увидев, девушка зацыкала. – Ццц… баба Мотя, тебе 98 лет, какие еще уши у тебя должны быть, гладкие как у младенца, что ли? Нормальные они у тебя.


Старушка опустила рубаху, расправила юбку и стала часто, часто креститься. – Упаси боже, упаси боже, доченька. Так пожить еще хочется.


– Так живи, баб Моть, живи! Мне вон молодой уже ничего не хочется с такой жизнью.

– Ой, не кликай, девкааа, они сами приходют. Вона я, чижелую жисть прожила, чижелую, а теперича радуюса кажному дню и не собираюса никуда. Тока и прошу время еще пожить, посмотреть, чего дальше сделается.


– Кто приходит, баб Моть? – уже рассмеялась Тоня.

– А те, кого посылают. Издалека сначала пугают, тенью маячут, шепчут, потом вроде как снятся, а вроде как взаправду стоят у кровати-то, смотрят. Глянешь, на них, прикрикнешь - чего, мол, вам? А их раз, и нет ужо никого. Кто такие? Чего ходют? И тоска, знашь какая накатыват? Боюсь заберут они меня скоро.


– А ты их крестом, окрести и все, сама же учила. Не бойся. Уши у тебя еще хорошие, точно тебе говорю. Хочешь, я у тебя в комнате с хлоркой все вымою? Ну, чего ты, баб Моть? ¬ – обняла старушку Тоня, – Ни одна зараза к тебе не сунется.

– Хороша, ты девка! – улыбнулась баба Мотя. – Доброго бы тебе мужа справного.

– Нее, мне не надо. Больше никакой любви. – Зашаркала сильней тряпкой Тоня. – Хлебнула я

этой любви по самое не хочу. Все это никуда не приводит и плохо заканчивается. Причем, всегда только для меня.


– От, дурняяя! Да разве ж без любви можно? Я вот своего мужика и лица уже не помню, а люблю. Как раньше люблю. Жисть, она все выравниват и прощат. Фотокарточка у меня осталась, гляжу ее, гляжу, а глаза ужо не рассматриват ниче. Тока по памяти, вроде похожий, а вроде как другой был. Забыла лицо-то. Почитай ужо с 70 года нету его. Только тепло в душе поднимается, когда карточку беру. Поглажу ее, поговорю с ним и хорошо. На могилку к нему ужо не попаду, и лежать буду далече. – Снова заплакала, запричитала баба Мотя. – Я вот все думаю, а вдруг, мы ТАМА встретимса и не узнаемса? Столько годов прошло…


Я ведь его с измальства самого любила. Один он у меня на всю мою долгую жисть и был, а лица не помню. Расплыватса все в памяти. Только бороду рыжую и как пахнул не забыла. Иногда чую его запах по утрам. Проснуса, а глаза не открываю, чтобы не прогнат. Такой родной запах из молодости, все пытаюса в голове поймат лик, рассмотреть мой ли и, не получатса. И маму не помню совсем, а батьку, и узнат - то не успела. А раз не помню никого, то и меня некому будет вспоминат.


Я одна-то рано жить начала. Как десять годов отметили, из школы меня отписали и сразу в работницы определили. Потому как горше нас с мамкой никто не жил, беднота да срамота одна. Батька наш помер, когда я только народилась. Оставил ее одну с девятью детями. Уж она со старшими сына̕ми билась в колхозе, как прокляту̕ша, а все одно впроголодь завсегда были. Мамка нас спасала, как могла. Троих дете̕в младших отдала в работу людям. Иначе не прокормить. Меня сразу в няньки забрали в райцентер. Помню набычиласа, обида ажно разыват, на мамку не гляжу, а она ревет, а сама утешат, что в сытости да чистоте буду! Надежа у ней была, что в люди выйду, толк из меня будет. Вот как увезли меня из дому, так детство мое и кончилоса. У чужом доме в людях чижило жить-то. Хоть и семья хороша попаласа, кормили меня и одежу покупали, а все одно - чужие.


Попервой белугой ревела - домой хотелоса. Хозяв боялась пуще огня. Взяли меня в дом батюшки  ихих малышов нянькат, но приходилось делать все. Цельными днями работала, как большая, ни присесть. В церкву назначили меня полы мыть, и снег кидала, и в дому забот хватало, и малышня на мне… Помощница я хороша была, старательна. Мария, матушка-то, на меня нарадоватса не могла. Так я у них и прижиласа.


А мне, слышь, так диковинно было, что они по вечерам книжки читали. – засмеялась баба Мотя, прикрыв ладонью рот, будто застыдилась, что вспомнила. – Ооой, странные они мне поначалу виделиса-то. Так жили чудно, красиво. Мои почитай все не грамотны были, у братьев по два класса, а мамке с нами оглоедами не до книжек-то было. Я тока три класса кончила, читать по путю и не читала, так… по складам, а тут - кажный вечер, значит, читают и обсуждааают потом. То отец Матвей сказыват, как понимать че прочитали-то в церковных книгах или мирских, то матушка Мария читат и спорит потома об чувствах – про страсти, значит. Вот из одной книжки прочитали они, что любовь – это, значит, увидать себя у чужом человеке. И что мужик ентот, из книжки, ужо давно живет не свою жисть, и сильней всего хочет все изменить, делать, значит то, че важно ему, слышь?


Вот разве ж кто об ентом когда задумывался из колхозников наших? – всплеснула руками баба Мотя, шлепнув себя по бедрам. – Жили, да и жили в делах заботах, дитев ростили, никто ни об чем таком не думал, не говорил - до подушки бы доползти вечерами. Друга у люда жисть – то.


Лежу я на печке за занавесочкой слушаю, интересноооо. На всю жисть я ентот разговор ихий запомнила и, что такое любовь. Вот какие люди мне попались, думаю. Не иначе сам Господь мамку привел к ним.


А потом детки ихие болеть начали и поме̕рли друг за дружкой. Ох, и горе ох, и плакала я. Как ро̕дные кровинушки же стали. Така обида была, страх такой душил, что помочь не могу. Ничего ведь ни сделать, ни исправить ужо, хоть волосы на себе рви, хоть сама завместо них в домовину ложись.


Думала, отправят меня теперича к мамке домой. Чего оставаться было, дитев нет? Сама спросить - дальше то чего, боюся. Работаю, как и у перед, а сама тише травы, ни на кого глаз не смею поднят-то. Мария тоже молчит, слова не говорит, тока все плачет, да обнимат.


Упадет на шею, рыдат, тараторит в ухо, поди, разбери чего. Я терпю – понимат-то надо, горе како. Ну, раз молчат решили, значит, меня не прогонят. Я и угомониласа. Оно знашь как? То вот все домой рваласа, к родичам, а как увидала жисть-то другу, в обрат дорога не всласть.


Вот все мы помины по деточкам справили, а матушке нашей не лучше. Уже и годину отвели, а она все как малахольна. То цельными днями молитса, поклоны бьет, с колен не встает, то ревет и бога проклинат. Намучилиса мы с ней. Где это видано, чтобы матушка отца небесного кляла? Так еще и выбежит в мороз, в снег боса̕, не оде̕ванна прям под церкву, станет у притвора и плюет на вратарницу ну, на икону, значит. Клянет всю свою жисть по чем свет стоит. А слова такие страшные режут, прям, режут. Как вспомню – до сих пор сердце сжиматса. Смотреть и то на нее было больно. Худуша, волосы космами висят не прибраны. Глазюки красны от слез, опухша вся.


Батюшка схватит ее в охапку, домой ташит, а она вырыватса, кричит, кусатса… Мы ее в дому̕ запрем на засов и травками отпаивам, фельшерица уколы ставит, пиявки цеплят на лоб. Как мне было уйти от них? Так и осталаса жить дальше - не то как работница, не то вроде как ро̕дная? Жила так пока война не началаса. А как Матвей воевать ушел, за Марией присмотр нужон был. Полегла моя хозяюшка от горя, ослабла, а я при ней.


Батюшка Матвей сходил у город, в енту – как звать ее забыла, ну контору ихую церковную, а как вернулса повесил замок на нашу церкву, сложил оде̕ву с крестом в мешок и оставил нас с матушкой вдвоем. Не можу, – говорит, Мотя, – не имею права не идти. Не жисть это будет, а голгофа до конца дней моих. Должон воевать как все.


А я реву, в ноги евойные упала, молю – пощади, батюшка, не смо̕жу я с ней, ведь немошна совсем? Как я с такой матушкой одна? Не слушал он меня. У него ужо своя звезда горела. Как у того мужика с книжки, помнишь? Тоже задумал, значит, жисть сменить. Не мог больше с нами. Свет ему был не мил. Мужики, они не могут долго гореват-то. Разрыват их. Лучше на войну.


Проводила его за околицу, наревелааааса. Уже у дома разжала кулак-то, что слезы терла, а ключ от церкви вот он. Когда он мне его сунул, я и не поняла.


Назавтра началаса у меня жисть по-новому. Теперича, открывала я по утрам церкву и свечи варила тоже я. Полы перемою, приберу все, цветочков в поле нарву поставлю, траву душисту. Чисто так, хорошо на душе сразу. Матушку приведу. Посидим у двоих, помолчим в пустом храме, кажный о своем. Тока голуби гулят, курлычат - эхо в куполе звенит. Когда матушка молитву почитат, а когда придет кто попросит Пресвятую Богородицу вернуть сынов да мужей живыми домой. А в праздники-то и говорить нече, шли, посчитай, с кажного двора душу отвести, да сил набратса. Особливо, когда похоронки стали присылать. Уууу, – махнула баба Мотя рукой, – как вспомню…


Был случай, даже жена председателя прибежала. Сы̕ночку оплакивала. Распахнула двери и рухнула плашмя у иконы Хрестителя, думали сплохеет, как матушка наша. Тетки сначала кинулиса ее подымат. Тянут под руки с полу, а она как завоооееет, закричиииит, не по человече прям. Оставили ее, отпустили. Пролежала, молча председательша ничком дня два, с места не сдвинуласа. Уткнуласа лбом в самый пол, ни пикнула больше, вроде как сама поме̕рла. Улетела душа ейная к мальцу, которого и омыть слезами не смогла, и глазоньки, закрытые никогда ужо не поцелует, руки̕ боле не тронет, воло̕с не пригладит.


Утром третьего дня встала черная вся. Видат правда почу̕ла и боль и вздох смертный дитя ро̕дного. Впитала черноту его страха, мытарства неприкаянного. Отмолила, значит, душу сынову.


Баба Мотя снова задумалась… сколько годов прошло, все помню, ничего ни спрятат, ни отдат. Заплакала. Снова стала тереть оборкой рубахи глаза. – Все мы под Христом ходим, Тонька, все как один. А любовь… нету силы большей, а ты говоришь, не хочу.


Когда война кончиласа мне ужо шел 21 год. Работала тогда я у колхозе на току̕. Цельный день лопатой это зерно – ширк-ширк, ширк-ширк. Но̕чу спать улягуса руки ломаиит, спина трышиыыыт, в голове шумно̕оо, будто в ухи песок сыпут, а рассвет замигат и все по-нову. Мы с то̕ка неделями не уходили после уборки, тута валетом и спали в сарайке. Пришла раз я до дому баню стопить, а тама отец Матвей живой здоровый. Кинулса ко мне, циловат, обнимат, а у меня сердце зашлоса – как, как я ему про матушку-то скажу, не уберегла?


Оторвалса он от меня и сурьезно так спрашиват: – ну, как жила? Где матушку схоронила? Как справиласа? – а сам чужой такой, старый стал, чуб-то серым посыпало, моршины резанули от глазов у бороду. Войнааа.


Отлегло у меня, значит, люди добрые ужо поведали о наших бедах. Сели мы с ним за стол, а он руки-то мои взял мазолисты и спрашиват: долго копала? Ну, тут я ужо и заревела. Поведала ему как мы жили вперед, да как уголков от него ждали с вестями. Как Мария наша страшно померала. Оооой, как кричала, звала его - батюшку, значит, ро̕дного ночами и днями, да как просила Христа бога простить ее, плакала. Как металаса она в бреду, деток все искала, кликала. Долго болезная мучиласа. Дооолго ни ела, ни пила, пока у беспамятство впала. Видно услыхали деточки зов мамкин, пришли за ней.


Слушат он меня, а у само̕ва глаза те̕мны сделалиса, руки себе жмакат, кости ажно тришат. Глаза не мокры, а душа плачет, вижу.


– Ешо, – говорит, – ешо расскажи, - а чего рассказать-то? – «Обмыли мы ее с соседкой Кузьминишной», – говорю, – «в простыню скрутили, а могилу готовить и некому».

–Хорошо мороз лютовал. Вынесли матушку в притвор, свечку запалили, и цельну неделю она тама сторожила, пока мы с товарками мерзлу землю ковыряли. Ты, – говорю ему, – отец Матвей, ежели чего не серчай, как смогли управилиса. Отпевать теперича ее – твое дело.

Ну, а когда прознали-то в совете, что матушки не стало, деньги служивые твои больше не носили. Нет жаны̕ – нет и мужниных денег. Я –то вам никто… Голодно стало.


Ой - ты, батюшка, не думай, я к мамке уеду. Мешать не буду. Вскинуласа я, вроде как опомниласа. Че мне чужой девке в дому у мужика - то проживат?

А он мне и говорит: – Куда же ты, Мотя пойдешь из дому̕? Живи как жила. Столько всего пережили мы в ентом доме с тобой - нам по одному никак.


– Как жешь я остануса? – смотрю на него, а у самой сердце трепешиыыыт, – чего люди скажут?

– Ничего не скажут, ежели мы с тобой повенчамса. – вот так в сурьез мне и говорит. – Через неделю пост отойдет, мы запишемся в совете и повенчаемса.


Тут ужо я опять в голос реветь: как это я и ты отец Матвей? Я девка проста, не умна и ты – батюшка ученый. Как же ты меня возьмешь? Разве я могу тебе быть жаной? Это ж, значит, быть матушкой? Я ж школ ваших церковных не кончала… Я не умею.


А он улыбатса: ты, Мотя, говорит, не о том думашь. Не смотри, что я старый, я буду хорошим мужем и деточек ро̕дим. Ты мне давно глянуласа, еще до войны. Красива ты. Хороша. А что не любишь меня – не горюй, сладимса...


– Да, как жи не люблю? - целую ему руку, прижимаюса щоками, плачу – давно, говорю люблю, – почитай с детства. Да, разве я могла думать, что жаной стану? Мыслить об ентом не помышляла…


Ну и сладилоса у нас. Жили мы с батюшкой дружно. Светло так жили. Правда, книжек вечерами не читали. Не до них нам было. Работы не початый край. Кажный день то выезды, то огород, то служба, то у город его мотают по делам. Рееедко Матвей меня покличит к себе, послушать слово божие, на ентом и все прочтение. Не антересно ему было со мной, вот как я смекаю. Попривыкли, а антересу не было. А я любоваласа им-то. Мой. Мой. Только мой - умнай, хорошай. Все к ему кланятса. Про все он знат, всем советат, помогат. Домой придет после службы, бороду свою рыжу пригладит и обнимат, а у меня душа как та перепелка.


Так и жили, пока мой Матвей не стал ругатса. Пуста я оказаласа. Не баба, а пустоцвет. Никак не могла я дите понести. Уж, так любила мужа, так любила, а все не впрок. Молила, молила господа денно и ношно о малышке, не слушал он. Может, прогневалса на что?!


Матвей мой стареть нача̕л. Поменялса враз. У церкви со всеми как прежде все, а до дому придет, как волк делатса, только рычит. Побивать меня стал в бане. Как в субботу баню топит, да ругатса –я ужо жду, щас вломит. Намоет меня, напарит, да и приложитса. Смотрит на тело голо и бьет, бьет кулаком. А я знаю, это не меня. Это пусто брюхо лупцуит, что сына не дает. Плачу тихо. Виновата. Не можу ему радости дать, не можу жисть подарить. Заслужила. Он вона кто, а я? Ушла бы, да не можно – матушка.


Как-то по весне принесла у церкву тетка одна дите окрестит-то, я развернула – а он рыжий, прям как мой Матвей. Нету у нас в деревне-то больше рыжих. Молчу, гляжу на мужа, а они с теткой ентовой переговариватса тихо, шепотком. После крестин, стал Матвей проведывать крестника, первый он был после войны. Бабы долго одних девок рожали, как взбесились.


Через год снова ента баба ро̕дила дите. А я знала, не замужна она была, возле балки они с мамкой жили. Не молода ужо она была. Почитай в ровесницах с Матвеем моим хо̕дила. Разное об ей поговаривали. Не то знала, чего, не то умела всяко. Бабы к ней шастали вечерами со своей потребой-то. Вот, значит, и Матвей мой причастилса. Народили они с ентой бабой четверых мальцов. И всех мы у церкву приняли, окрестили... Стыдоба. Бегали рыжаньки и хлопцы и девчаты. Батюшка их служками сделал. В помощники, значит, взял.


Один раз осмелев, завела я разговор, кричала: Любишь? Твои? Посуду даже побила.

А он мне: Ты не поймешь… Это свята любовь, о которой тока полушепотом можно, потому как трогат она больше криков. Она, говорит, сильнее боли и ошибок прошлого. Я, говорит – принял енту любовь и себя. А ты, Мотя прости. Мы с тобой одно цельное. Ты Мотя и я, говорит - Мотя. Живем одну жисть. А любовь у нас разна. Хто ж его осудит? Кому нужна глупая некчемная баба? Повыла я, повыла, а жить дальша надо.


Ходила я в балку, смотрела на Красулю. Хороша баба, ладна. Не молода ужо, а така справна, фигуриста, чернява. По двору ходит, как плывет. Матвей правый, об таких вот книжки и сочинят, и шепотом об их говорят.


Перед тем, как уйти, Матвей мне каялса. Любил, говорит я тебя Мотя одну, как самою жисть. Видел я себя молодым в тебе и не мирился с ентим, что стал другим. Толи война, то ли горе людско изменило все. Так и помер у меня на руках.


У церкву назначили нового батюшку. Старший сын Матвея отучился, его и прислали. Пришла пора мне дом освобождать. Чего мешать-то молодым? Устроиласа я у тырнат. Пенсию-то не получала, как жить?


– Как это не получала? – удивилась Тоня. – это ж 70 годы. Все пенсию тогда уже получали.

– Ну, не работала же я. Матвей за меня отвечал. А потома, куда бегти? Никто мне ничего и не сказывал, я и не знала, что положено мне. Только тута ужо потома оформили. А теперича и вовсе богачка - тридцать тыш отваливат кажный месяц на меня государство!


– А кто ж к тебе приходит постоянно, что за дети, внуки, если родных нет?


– Ааааа, это мои тутошные дети-то. – Засмеялась баба Мотя. Раньше тута заборов не было.

Сидели мы с бабками цельными днями без делу. Тута знашь, какой сад был, ууу – яблони кругооом. Дома не видно – за̕росли. Вот с ближних дворов и просили мамки понянькат детев. В саду посидим, поиграм, кого укачат, кому воды надоват, кого с дерева снят. Так и породнилиса, и дети выросли, и внуков вынянькали ихов. Не забывают, приходют все… Может и меня будет кому вспомнит потома…


Скоро, Тоня, мне ужо скоро… чую. Мне бы только разглядет-то, может енто Матвей мой приходит? Может, зовет ужо? Потому как без любви кикак, даже тама

Показать полностью 1
468

Байки из богадельни/Неправильный крест

После снятия ограничений усадьбу открыли для посещений. Конечно, встречи разрешили ненадолго и только на улице, но это вызвало бурю радости у всех проживающих. Радовались даже те, к кому  приходить было некому.


Бабу Мотю навещали на этой неделе чаще всех. Она самая счастливая. Гостинцев нанесли полный стол, а главное - повидалась со всеми. Шутка ли два года на карантине?! И откуда силы взялись? Только сказали, что на проходной ждут - тут же подхватилась бежать. Засеменила, торопится, пальто на ходу натягивает, маску за уши цепляет. И на колени больные не жалуется, и трость не взяла. Из глаз слезы – помнят, пришли, нужна еще.


Поговорила с гостями, стали прощаться - баба Мотя всех по привычке крестит, целует, а правнук, лет одиннадцати просит бабу Мотю: «Не крести меня, бабушка. Не помогает твой крест».

– Как же не помогает, сынок?

– Да я вот сколько раз крещусь вот так, крещусь, – осенил себя крестом мальчик, – ничего не исполняется.

– Да ты ж неправильно крест кладешь, – заметила баба Мотя – надо справа налево, гляди – показала старушка, – лоб, пупок, правое плечо, где ангел сидит, потом левое плечо, а ты - наоборот.

– Ааа, теперь понятно, почему не работает, – расстроился мальчик, – а я крещу, крещу тетради по русскому, а они все равно одни трояки ставят.


Посмеялись и разошлись, а баба Мотя задумалась надолго о своем не правильном кресте.


Историю про нашу бабу Мотю расскажу, в следующем посте.

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества